– Но ты мог бы это сделать. Хоть сегодня. Людям не нравится считать других просто за людей. Они придумывают для них названия и этим связывают их по рукам и ногам. Но больше всего мне бы не хотелось, чтобы связывали тебя. Доктор Талос будет похуже большинства. Он по-своему лжец…
Она не закончила фразы, и я осмелился заметить:
– Однажды я слышал от Балдандерса, что доктор почти никогда не лжет.
– Я же сказала: «по-своему». Балдандерс прав. Доктор Талос редко говорит неправду – в том смысле как это принято понимать. Назвать тебя Смертью – это не ложь. Это…
– Метафора, – предложил я.
– Но это опасная, нехорошая метафора. Она направлена против тебя и потому ничуть не лучше лжи.
– Стало быть, ты считаешь, что доктор Талос меня ненавидит? Должен сказать, что, с тех пор как я оставил Цитадель, он один из немногих людей, которые проявили ко мне доброту. Ты, Иона, которого больше нет, одна старая женщина, с которой я познакомился в тюрьме, человек в желтом – между прочим, он тоже назвал меня Смертью – и доктор Талос. Как видишь, не много набирается.
– Не думаю, что он может ненавидеть кого-нибудь в том смысле, в каком понимаем это мы, – мягко ответила Доркас. – Или любить. Он хочет распоряжаться всем, с чем сталкивается, и изменять по собственной воле. А поскольку разрушать легче, чем созидать, именно это он и делает чаще всего.
– Тем не менее Балдандерс его любит, – возразил я. – Когда-то у меня был хромой пес. Так вот, я заметил, что Балдандерс смотрит на доктора Талоса точно так же, как Трискель смотрел на меня.
– Я понимаю, но это меня не удивляет. А ты когда-нибудь думал о том, какое лицо у тебя, когда ты смотришь на своего пса? Что тебе известно об их прошлом?
– Только то, что они жили вместе на озере Диутурна. Потом люди сожгли их дом и прогнали прочь.
– Тебе не приходило в голову, что доктор Талос мог бы быть сыном Балдандерса?
Это предположение казалось настолько нелепым, что я с облегчением рассмеялся.
– Посмотри, – продолжала Доркас, – как они себя ведут. Точно тяжелодум и работяга отец с блестящим и беспутным сыном. По крайней мере, мне так кажется.
Мы встали со скамьи и направились к Зеленой Комнате (теперь она была не более похожа на картину, показанную мне Рудезиндом, чем любой другой парк). Только тогда я задался вопросом: не было ли имя «Невинность», данное Доркас доктором Талосом, такой же метафорой?
В старом фруктовом саду среди грядок с пряными травами царили такая тишина и запустение, что я вспомнил Атриум Времени и Валерию с ее тонким личиком, обрамленным меховой накидкой. Зато в Зеленой Комнате было настоящее столпотворение. Теперь уже все были на ногах. Вдобавок казалось, что каждый вопит во все горло. Ребятишки карабкались на деревья и выпускали птиц из клеток. Матери пытались усмирить их ручками метел, а отцы – камнями. Шатры начали разваливаться уже во время репетиций, так что на моих глазах прочная на вид пирамида из полосатого полотна вдруг обрушилась, как спущенный флаг, явив взгляду травянисто-зеленого мегатерия, который стоял на задних лапах, а на его лбу танцор завершал пируэт.
Наша палатка куда-то подевалась вместе с Балдандерсом, правда, тут же появился доктор Талос и погнал нас по извилистым тропинкам мимо балюстрад, водопадов и гротов, украшенных неограненными топазами и цветущим мхом, к стриженому газону, где великан трудился, воздвигая подмостки на глазах у дюжины белых оленей.
Сооружение это было задумано гораздо более сложной конструкции, чем сцена, на которой я играл в Нессусе. Челядь Обители Абсолюта приволокла доски и гвозди, инструменты, краски и одежду в таком количестве, что всему этому трудно было найти применение. Такая щедрость подстегнула тягу доктора к грандиозному (которая всегда была ему присуща), и он разрывался на части, пытаясь помочь нам с Балдандерсом управиться с особо тяжелыми предметами и в то же время лихорадочно строча дополнения к рукописи пьесы.
Великан занимался плотницкой работой. Хотя ему недоставало проворства, он с лихвой компенсировал этот недостаток упрямством и неимоверной силой. Одним-двумя движениями он ломал планки в палец толщиной, и единственным ударом топора расчленял доски, над которыми я с пилой корпел бы чуть ли не полдня. Он один заменял собою десяток рабов, гнущих спину под бичом надсмотрщика.
К моему удивлению, у Доркас обнаружился художественный талант. Вдвоем мы воздвигли черные плиты, поглощавшие солнечные лучи – не только для того, чтобы запастись энергией для вечернего представления, но и для необходимого в тот момент освещения. Эти конструкции служат прекрасным фоном: с их помощью на сцене можно изобразить и пространство глубиной в тысячи лиг, и крошечную лачугу, хотя самая полная иллюзия достигается лишь в темноте. Впечатление усиливается, если на заднем плане что-нибудь нарисовано, и вот Доркас искусной рукой создавала такие изображения. Она стояла высоко над нами, а ее кисть выводила сумеречные образы.
От Иоленты и меня проку было куда меньше. Рисовать я не умел и настолько мало разбирался в самой пьесе, что даже не мог помочь доктору расставить наш реквизит. А что касается Иоленты, то ее тело, так же как и душа, упорно не принимало никакого труда. Эти длинные ноги, такие тонкие ниже колен, и пышные округлые бедра просто не были приспособлены носить какой-либо груз, кроме веса ее собственного тела. Торчащая грудь подвергалась бы постоянной опасности: ведь соски можно было чем-нибудь прищемить или измазать краской. Тем более что Иоленте не передавалось ни капли настроения, воодушевляющего остальных членов группы, стремящихся к общей цели. Доркас говорила, что я оставался один, когда мы все вместе ночевали в палатке, и, быть может, она была не так уж далека от истины, как мне представлялось, но одиночество Иоленты всегда было неизмеримо полнее. У меня была Доркас, а у нее я, у Баландерса с доктором существовала их странная дружба, а все вместе мы участвовали в пьесе. Но у Иоленты была только она сама, а единственная цель ее собственной вечной игры состояла в том, чтобы вызывать восхищение.